16.11.2018
От первого лица
Онтология Ивана Переверзина Истоки творчества писателя Но утешаюсь я от века тем, Что созерцаю образ мироз...
Подробнее
Иван Переверзин, как сказала бы Марина Цветаева, поэт развития: он каждой новой строкой, каждым новым стихотворением предстаёт пер...
Подробнее
22 июня Басманный районный суд города Москвы закрыл находящееся в производстве Главного следственного управления Следственного комитета...
Подробнее
Авторы
Наши партнеры

starodymov.ru

vfedorov.yakutia1.ru

Особый случай

 

 

 

 

 

 

События
Наследнику Пушкина и Михалкова На прошедшей в Доме Ростовых встрече члены правления Академии российской литературы вручили ...
Подробнее
Символ веры Олега Зайцева В Доме Ростовых прошла презентация книги председателя Белорусского литературного союза «П...
Подробнее
Чтобы родник творчества стал полноводной рекой Союз писателей России и благотворительный общественный фонд «Достоинст...
Подробнее
Память

 

 

Календарь

Артавазд Сарецян. Непридуманная история.
опубликовано: 30-10-2018

Артавазд САРЕЦЯН

Поэт, прозаик, публицист и переводчик. Живёт в городе Сухум (Абхазия). Автор двенадцати книг прозы и поэзии, в том числе избранных произведений в двух томах. Учредитель и издатель газеты «Литературный Амшен». Сегодня мы предлагаем вашему вниманию его рассказ.

 

 

 

Покаяние, тебя грех родил,

Или ты родило все грехи земли?

                                              А.С.

 

Через несколько дней после того, как я немного пришёл в себя от пережитого шока, мой старый друг Ашот, врач с большим стажем, навестил меня в Сухумской больнице. Он сел рядом и заговорил… моими стихами:

— В рубашке ты родился,

в рубашке счастья…

Да, старик, тебе очень повезло. И на этот раз Бог миловал тебя, он был на твоей стороне, — Ашот явно намекал на мою госпитализацию несколько лет назад. — Боженька с честью вышел из сложнейшей ситуации, в которую ты его бессовестным образом загнал. Представляю, как ему, бедняге, пришлось попотеть, пока тебя вытаскивал с того света! Ты же должен был умереть! Ты просто был обязан умереть! Нет, не в больнице, а ещё когда шёл домой, или дома, или, на худой конец, по дороге в больницу!..

Он помолчал немного, перебирая в руке сложенные в гармошку листы моей кардиограммы... Рисунок на ней в виде подъёмов и спусков — как и дорога моей, возможно, не совсем ещё длинной жизни. Потом вздохнул:

— Так недвусмысленно говорят почти прямые, будто проведённые фломастером  чёрные линии твоей кардиограммы…

… В тот день около шести часов вечера мне неожиданно стало плохо в маршрутном автобусе, который уже подъезжал к нашей остановке. Моё сердце вдруг нервно-тревожно затрепетало, как выброшенная из воды форель с кроваво-красными крапинками на чешуе, беспомощно бьющаяся в агонии на берегу…

На «автопилоте» я вышел из маршрутки и кое-как побрёл к своему дому, по пути краем глаза успев заметить удивлённый взгляд соседа Самвела, — удивлённый, потому что я не остановился перед его калиткой, чтобы несколько минут поговорить с ним о том о сём, как бывало обычно… Я даже не поздоровался, а буквально потащил своё тело дальше, задним умом сообразив, что если вдруг остановлюсь, то врежусь в землю как электрический столб и больше никак не смогу оторваться...

Где-то в конце улицы, на повороте, как будто смутно показался силуэт моего сына Айка…

А может быть, мне это просто показалось, потому что я очень хотел видеть его?.. Точно, показалось: Айк недавно был призван на военную службу и никак не мог оказаться на нашей улице.

Не чуя ног, совсем без сил, затолкал я своё почти бесчувственное тело в комнату и с грохотом уронил на видавший виды диван…

Мои руки и губы были какими-то странно мягкими и лёгкими…

Я попытался покусать губы, чтобы привести их в чувство. Я очень старался, и покусать как будто получилось, а вот привести в чувство — ну никак!.. Потом начало освобождаться от уже невыносимой, какой-то лишней и ненужной тяжести всё остальное тело, готовое вспорхнуть, как евтушенковская «пуховая серёжка ольховая»…

Лежал я на диване и ощущал себя чуть живой, дрожащей на чьей-то ладони серёжкой, которую можно… сдунуть, и без меня «всё окажется в мире не так...».

Буквально через несколько минут прибежали соседи — вслед за моей женой, работавшей в огороде. Я, кажется, попросил, чтобы сосед Эдик и зять Шаварш (на моё счастье, совершенно трезвые!) удержали меня от... воспарения в воздух…

Я и сейчас ещё помню, как недвусмысленно переглянулись они, как расширились их глаза, когда оба начали руками прижимать меня к дивану, одновременно лихорадочно массируя мои руки…

На удивление быстро приехала «Скорая помощь». Медики сделали необходимые уколы и повезли меня в больницу, где сразу же поместили в реанимационную палату. Более шести часов врачи и медсёстры боролись за мою жизнь. Более шести часов врач Алина ни на минуту не отходила от меня, буквально на коленях стоя перед моей койкой… Возможно, она колдовала надо мной… Нет, она действительно колдовала, потому что сказала жене, что «вся надежда уже на Бога, а мы сделали всё, что могли», — это жена потом уже поделилась подробностями происходящих вокруг меня событий.

Напичканный капельницами, лежал я и буквально срастался с болью, которая всё больше и больше охватывала область сердца. Мне казалось, что кровь медленно, очень медленно накапливается в моём сердце и так же медленно, очень медленно густеет. Я явственно чувствовал её свёртывание. Кровь густела... и одновременно страшная боль всё сильнее и безжалостнее сжимала моё сердце со всех сторон. Громадой боли билось оно во мне и, вздувшись сгустками ещё несвернутой крови, вдруг сжалось до бесконечно малой точки вселенского начала…

Я хорошо помню, как сказал врачу — и сказал на удивление очень спокойно, как нечто обыденное (хотя жена почему-то утверждает, что я лежал «тише воды, ниже травы», иногда издавая лишь глубокие стоны), — так вот, я сказал врачу, что сейчас... лопнет моё сердце. Как лопается до предела надутый детский воздушный шарик… А может быть, оно взорвётся, как граната, или даже как атомная бомба, сброшенная на Хиросиму…

 Нет, мне совсем не понравилось моё же сравнение с разрушительным потенциалом атомной бомбы: моё сердце взорвётся, как та, до бесконечности малая, почти невидимая точка, которая родила нашу неповторимо прекрасную планету...

Я лежал неподвижно, уже до последней клеточки окованный болью, и, кажется, о чём-то всё время мучительно думал, что-то искал. А может, мне казалось, что я о чём-то думаю и что-то ищу. Нет, всё же соглашусь, что я ни о чём не думал, потому что не мог думать — у меня просто не было сил для этого…

Во мне не осталось даже чувства страха, от которого округляются глаза, потому что боль вытеснила все остальные чувства или просто притупила их на время… Хотя какая, в конце концов, разница — вытеснила или притупила?

Я смотрел на себя со стороны (странно, но я действительно видел себя со всех сторон одновременно), смотрел на свою жизнь, сконцентрированную в этот шестичасовой промежуток времени, отпущенный для осмысления пройденного мною пути.

Ну почему же всё так скоро?! Ну почему всё так — вдруг?!

Вот так — я сам перед собой, без посредников. Один на один со своей памятью и совестью.

Наверное (нет, точно!), именно в эти трагические минуты Бог рождается в человеке, когда он остаётся один на один с самим собой. Именно в эти минуты человек предельно откровенен. Он не может не быть откровенным. Не получится, даже если очень будет стараться. Это — вне власти человека...

Вот оно — детство, полуголодное, холодное, но всё же такое счастливое, пропитанное дымом костра, на котором мама готовила кашицу из крапивы, с добавлением кукурузной муки, мяты и чеснока. О, этот мамин костёр, согревающий солнце!.. Да, я с детства знал, откуда солнце берёт своё неиссякаемое тепло!

 

...Вопрос из будущего:

— Ты плачешь?

Ответ из детства:

— Нет, это дым маминого костра

                                           разъедает глаза...

 

Мама говорила, что дым очищает глаза, чтобы человек видел лучше. Нет, не лучше, — чтобы человек видел всё и хорошо. Хотя народная мудрость гласит, что «один глаз человека не должен видеть, одно ухо не должно слышать». Но мне казалось, что дым маминого костра в большей степени очищает душу…

Это плачет моя душа...

Я чувствовал, что времени у меня оставалось всё меньше. И всё больше усиливалась боль. Лихорадочно и тревожно, как шахматист в цейтноте, я искал… и не находил ничего, связывающего меня с моим земным продолжением.

Ничего не оставалось, кроме как констатировать факт: моя жизнь уже прожита. Слабо утешала мысль о том, что я прожил её честно, открыто, без обмана. По крайней мере, старался жить именно так. Должно быть, удалось. Но почему же невыносимая тревога выворачивает наизнанку мою душу? Почему? Видимо, что-то в моей жизни было не так, что-то не получилось, как хотелось бы, как я думаю… Но что же именно? Я вдруг явственно услышал: «Ты однажды обидел маму!».

И — о чудо! — в тот же миг в моих венах приливом стало нарастать пламя, растопляя кровь заледенелую мою, пожар которой, словно лава в кратере, забурлил в каждой клетке.

Наступило тяжёлое, суровое, безжалостное успокоение… На один миг. Пока всего лишь на один коротенький миг… Но ведь успокоение! А потом медленно-медленно — но уже всё больше и больше…

Вслед за успокоением пришёл страх.

Он пришёл, когда ко мне вернулась способность (точнее, возможность) думать, когда боль стала медленно, очень медленно уходить из меня, освобождая место страху, ибо мне довелось пройти повторно дорогу, ведущую ТУДА…

И чем меньше оставалось боли, тем сильнее нарастал страх, увеличивался до дрожи во всём теле, в которое потихонечку возвращалась тяжесть… Очень странное чувство — ощущение возвращения тяжести собственного тела.

…Я так до сих пор и не знаю: когда и как обидел маму? И почему обидел? И вообще, обижал ли?

А может быть, она так спасла меня? Я не знаю. Пока не знаю.

Но обязательно найду ответы на эти тяжёлые вопросы, ибо мне отпущено время… Возможно, и для покаяния…

Ведь однажды в человеке должен родиться Бог.

   

* * *

Вот уже много лет — непременно по выходным, в субботу или воскресенье, — я поднимаюсь на Лечкопское плато... Иду мимо роддома, Республиканской больницы, потом мимо ГАИ и военного городка российской базы... Там, на возвышенности, — большое старое кладбище, где похоронены мои родители. Говорят, нельзя так часто тревожить умерших (плохая примета), для этого есть специальные дни. Не знаю, может быть.

Но я не могу иначе, я обязательно должен навещать родителей. Это стало своеобразным ритуалом, смысловой частью моей земной жизни и частью небесной жизни моих родителей — и эти две части срослись до взаимопроникновения.

На кладбище я всегда поднимаюсь пешком, и это тоже неизменно. Иду медленно, не спеша, размышляя о прожитых после предыдущего посещения днях, как бы подводя итоги за «отчётный период». Ещё немного — и вот она, ограда (мои сыновья, Айк и Тигран, окрасили её в чёрный цвет). Вот насыпной холмик — один на двоих… И на двоих одна памятная плита со знакомыми именами.

Здесь чисто, аккуратно...

Я сажусь на землю рядом с холмиком и зажигаю свечу. Она медленно горит и трепетно, словно живая, истекает расплавленным воском, как истекает слезами моя душа... Потом раскладываю рядом фрукты, зелень, овощи, открываю «Изабеллу» — домашнее ароматное вино, кроплю им лепёшку, приготовленную женой, а остаток выливаю на холмик. Всё это из нашего сада, разбитого много лет назад моими родителями. Ничего покупного. Так у нас принято: обеспечивать семью продуктами, выращенными своими руками.

    И ещё у меня есть Слова, — в моей душе пока много нерастраченных слов, которые сыновья произносят своим родителям молча…