16.07.2018
От первого лица
22 июня Басманный районный суд города Москвы закрыл находящееся в производстве Главного следственного управления Следственного комитета...
Подробнее
«Хождение за правами» Какие концы! Какие края в нашей бескрайности! С детства любимая то ледяная, то огненно-жарк...
Подробнее
Словом сближать народы В Доме Ростовых состоялось XIIIочередное общее собрание, собравшее делегатов 36 писательских организаци...
Подробнее
Авторы
Наши партнеры

starodymov.ru

vfedorov.yakutia1.ru

Особый случай

Мы только что смотрели фотографии с Книжной ярмарки на Красной площади, где он — Андрей ДЕМЕНТЬЕВ — в окружении поклонников раздаёт автографы. В прекрасном расположении духа, превосходном настроении… И вдруг нас обожгла печальная новость: умер…

Не прошло двух недель, как от нас ушёл Валерий ГАНИЧЕВ, который без малого четверть века был кормчим писателей России. Ушел, но навсегда оставил свое славное имя в истории русской литературы.

Светлая память...

 

 

 

 

 

События
В посольстве Республики Болгарии в Российской Федерации состоялась встреча творческой интеллигенции Болгарии и России с Президент...
Подробнее
Виктор Потанин, Владимир Костров и Константин Ковалев-Случевский стали лауреатами Патриаршей литературной премии 2018 года ...
Подробнее
В Минске прошёл V Международный литературный форум «Славянская лира», который уже несколько лет активно поддерживае...
Подробнее
Память

 

 

Календарь

Станислав Куняев отметил свое 85-летие
опубликовано: 04-12-2017

 

Станиславу Куняеву – 85 лет!

От редакции ОЛГ поздравляем Станислава Юрьевича со славной датой и публикуем отрывок из его «дневника III тысячелетия»

 

 

Станислав КУНЯЕВ

 

Россия и Оклахома

 

 

*   *   *

В начале третьего тысячелетия я участвовал в избирательной кампании Сергея Глазьева. Борьба шла за должность губернатора Красноярского края. Приехали мы в штатный городок Лесосибирск. Выступили несколько раз, а вечером хозяева повезли нас поужинать в лучшую, как они сказали, закусочную города. Накормили по-русски — местной рыбой, борщом, пельменями. Но когда выходили из этой закусочной, я оглянулся и прочитал горевшее неоновыми буквами её название: «Оклахома» — и обалдел. Вот тогда понял, что Глазьев, который выступая часто говорил о современном геноциде русского народа, выборы не выиграет.

С той поры «Оклахома» стала для меня символом нашего самооплевания, нашего лакейства и холуйства. Приедешь в любой древний русский город — Калугу, Рязань, Воронеж, идёшь по центральной улице — магазины, рестораны, фирмы, и кругом:«Клондайк», «Эльдорадо», «Аляска», «Миссисипи»… Словом — сплошная Оклахома. И Москва-Сити — тоже Оклахома, и «Кофе Хаус» вместо тёплого слова кофейня — тоже Оклахома… А недавно, проезжая Рязань, я увидел совершенно запредельную алую неоновую надпись: «секс хаус». На фоне такой «оклахомы» точный перевод «секс хауса» как «публичного дома» воспринимается даже как нечто своё, родное, отечественное. Поневоле вспомнишь ещё раз пушкинское: «В отношении России Европа была всегда столь же невежественна, сколь и неблагодарна. Но США в своей «американоязычной агрессии» давно превзошли невежественную и неблагодарную Европу, естественно, не без помощи пятой колонны.

 

*   *   *

В настоящее время практика писать диктанты у нас сохранилась. Правда, это один диктант на всю страну и называется «тотальным». Видимо потому, что произведения Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого, Бунина и других классиков тотально изгнаны из употребления.

В сентябре 2016 года жители Ульяновска переизбрали на второй срок губернатора Морозова — того самого, который запретил три или четыре года назад в своей области использовать для диктанта текст из произведения русскоязычной писательницы Дины Рубиной, живущей в Израиле. Как возмутились тогда жюльнаристы из «Новой газеты», из «Эха Москвы»: «Вы за это поплатитесь!» — взывал один из них (кажется, Ганапольский), обращаясь к Морозову.

 

 

 

 

 

 

 

 

Станислав КУНЯЕВ

 

К 85-летию писателя

 

Россия и Оклахома

 

А всё дело заключалось в том, что Дина Рубина в своих творениях часто балуется матерком. «Я отношусь к мату как литератор», — пишет она и подкрепляет свою мысль такими «детскими» стихами: «Здравствуй, дедушка Мороз, борода из ваты...»

Рубина получила три премии «Большая книга», во многих интервью признавала себя еврейским писателем, но зачем нам, обладателям прозы Распутина, Астафьева, Белова, Личутина, Лихоносова, выбирать тексты для тотального диктанта из романов вульгарной еврейской матерщинницы?

Об убийце Пушкина Лермонтов писал: «Смеясь он дерзко презирал земли чужой язык и нравы». «Нравы» — это обычаи, это вера, это традиции, это совесть. И всё это выражается в языке. Вот почему русский язык — одна из самых необходимых скреп русского мира.

Я помню наши диктанты и изложения (была такая форма учёбы: учитель читал текст, а ученики, каждый по-своему, излагали его на бумаге). Тексты диктантов и страницы изложений обязательно брались из нашей великой классики: из «Капитанской дочки», из «Тараса Бульбы», из «Записок охотника», из «Обломова». Это одновременно было изучением и русского языка, и русской литературы, и русской истории, и русского православия, и вообще русской жизни.

Послевоенное радио добавляло к этим знаниям русские народные песни («Степь да степь кругом», «Раскинулось море широко», «Коробейники», «Есть на Волге утёс»), добавляло русскую музыкальную классику — арии из опер «Князь Игорь», «Евгений Онегин», «Садко». А сколько мировой классики вливалось в наши души из чёрных репродукторов! Верди, Бизе, Бетховен, Гуно, Штраус. Какой там железный занавес!

Всё великое, талантливое, доброе, человечное входило в наш русский мир. Ворота были открыты. Неаполитанские, украинские, французские, южноамериканские песни — всё было нашим общим достоянием. Да, русская элита XIX века увлекалась французским языком, но Пушкин одновременно учился русскому у народа, у Арины Родионовны, у дворовых крестьян — иначе он не написал бы: «Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!». Элита была, конечно, «офранцужена». Пушкин это понимал, когда писал о своей любимой героине Татьяне: «Она по-русски плохо знала, журналов наших не читала, и выражалася с трудом на языке своём родном». Но! «Татьяна (русская душою, сама не зная почему) с её холодною красою любила русскую зиму». Душа важнее языка. Татьяна, в сущности, родная сестра Наташи Ростовой, русскость которой Толстой гениально выразил в её пляске под дядюшкину гитару. Пушкин шутил любя: «Без грамматической ошибки я русской речи не люблю». Но это другое дело!

Литературный язык в пушкинское время ещё не устоялся. К тому же гениям позволено гораздо больше, нежели русскоязычным наглым ремесленникам: «Не ругайтесь! Такое дело! Не торговец я на слова».

«Словно кто-то к родине отвык», — так писал Есенин — хозяин русского языка, а кто такая Рубина? Мелкая полуграмотная пакостница.

 

*   *   *

Сегодня в России есть «столыпинское общество», и памятник поставлен, есть культ Столыпина, есть историки, убеждённые в том, что если бы Столыпин не был убит еврейским киллером, то он завершил бы свои реформы и никаких революций в 1917 году не было бы…

А у меня перед глазами картина художника той эпохи, забытого передвижника Сергея Иванова: хмурое небо, степная дорога, на дороге стоит телега, возле неё на земле лежит умерший мужик, на его груди икона, а вокруг безутешная жена и малые дети. Название картины — «Смерть переселенца»…

Крестьяне центральной России не хотели переселяться в Сибирь, куда Макар телят не гонял. Они чувствовали, что приехав за даровой землёй в одиночку, став хуторянином или фермером, в одиночестве в бездорожье не выживешь. Им нужна была земля в Центральной России, но без выкупа. Крестьяне моей родной Калужской губернии рассуждали так: «Спокон веков у нас заведён обычай, что на новое место идёт старший брат, а младший остаётся на корню. Так пускай в Сибирь или на Алтай поедут наши старшие братья, господа помещики, дворяне и богатейшие земледельцы, а мы, младшие, хотим остаться на корню, здесь в России». (Текст писем взят из книги А.Бушкова «Красный монарх»)

Но лучше и глубже всех об этом историческом споре писал митрополит Вениамин Федченков, во время Гражданской войны главный духовник армии Врангеля, сам происходивший из крестьянской семьи:«Столыпину приписывалась будто бы гениальная спасительная идея так называемого хуторского хозяйства — это, по его мнению, должно было укрепить собственнические чувства у крестьян-хуторян и пресечь таким образом революционное брожение… Тогда я жил в селе и отчётливо видел, что народ против. Хутора в народе проваливались. В нашей округе едва нашлось три-четыре семьи, выселившиеся на хутора. Дело замерло, оно было искусственное и ненормальное».

Вспомним о том, как крестьяне села Константиново летом 1917 года готовятся к разговору с помещицей Анной Снегиной:

 

Эй, вы!

Тараканье отродье!

Все к Снегиной!..

P-раз и квас!

Даёшь, мол, твои угодья

Без всякого выкупа с нас!

 

А когда вожак константиновских мужиков Оглоблин Прон вместе с Есениным ворвались в снегинский дом, то…

 

Дебелая грустная дама

Откинула добрый засов.

И Прон мой ей брякнул прямо

Про землю, без всяких слов.

«Отдай!.. —

повторял он глухо. —

Не ноги ж тебе целовать!»

Есенину, свидетелю революции, я верю больше, нежели функционерам из столыпинского общества, недавно поставившим в Кремле памятник незадачливому автору крестьянской реформы.

 

*   *   *

Поляки, проливая слёзы о Катыни, забывают, что многие советские красноармейцы, выжившие в польском плену после 1921 года (а выжило их только тысяч двадцать из восьмидесяти), стали кадровыми военнослужащими Красной армии и частей НКВД и узнали в 1939 году среди польских военнопленных офицеров тех, кто в 1920-м замучил и уморил в концлагерях несколько десятков тысяч их сотоварищей.

Не этого ли боялся великий польский поэт и лауреат Нобелевской премии Чеслав Милош, когда писал: «Не трогайте катынские могилы, а то зашевелится пепел Едвабне и Освенцима, закачаются еврейские надгробья Парчева, Люблина и Кельцев, и под ветром разгорятся угли Варшавского гетто!».

Для незнающих читателей напомним, что в местечке Едвабне в июле 1941 года поляки, пользуясь тем, что советские войска оставили городок, загнали в громадный сарай около двух тысяч местных евреев и сожгли их заживо, а в городах Парчев, Люблин и Кельцы еврейские погромы произошли аж после войны — в 1946-1947 годах.

«Признание — царица доказательств», — говорил генеральный прокурор СССР Вышинский во время политических процессов 1930-х годов. В эпоху перестройки демократы не раз высмеивали эту фразу. Но в то же время Яковлев, Горбачёв, Ельцин и Шеварднадзе без доказательств признали, что польских военных в 1940-м расстрелял советский НКВД, и даже Путин, посещая Польшу, дважды извинился перед поляками. Нет бы сначала прочитать записи из дневника Йозефа Геббельса, занимавшегося весной 1943 года изготовлением чудовищной провокации мирового масштаба:

«17 апреля 1943 года. Драма в Катыни приобретает размеры гигантского политического события. И мы его используем по всем правилам искусства. Во всяком случае, эти десять или двенадцать тысяч убитых поляков, может быть, и заслужили это, поскольку были подстрекателями войны, тем не менее теперь следует использовать их, чтобы ознакомить европейские народы с тем, что представляет большевизм…

8 мая 1943 года. К сожалению, в делах Катыни найдены немецкие боеприпасы. В любом случае необходимо держать эту находку в строгом секрете, если она станет известна нашим врагам, то катынское дело будет провалено…

Наши люди должны быть в Катыни раньше, чтобы во время прибытия Красного Креста всё было подготовлено, и чтобы при раскопках не натолкнулись бы на вещи, которые не соответствуют нашей линии…

29 сентября 1943 года. К сожалению, мы должны были оставить также и Катынь. Нельзя сомневаться, что большевики вскоре откроют, что это мы расстреляли двенадцать тысяч польских офицеров. Эта история, несомненно, позднее нам ещё доставит хлопот. Советы сделают так, чтобы раскопать определённое число могил и возложить впоследствии ответственность за это на нас».

Об этих дневниках Геббельса польские историки молчат до сих пор и будут молчать вечно.

 

*   *    *

Русские былины VI-VIII веков замешаны на противоборстве двух сил — язычества и христианства.

Вспомним былину об Илье Муромце, который недовольный приёмом, устроенным ему князем Владимиром Красное Солнышко, в гневе покидает Киев и, обернувшись, сбивает калёными стрелами церковные маковки.

А былина о Ваське Буслаеве, который «не верил ни в сон, ни в чох, а только лишь в червлёный вяз». Да и гибель его — попытался перепрыгнуть на Святой земле через череп Адама, но поскользнулся и разбился насмерть — случилась от молодого кощунства.

Дерзость, молодость, бахвальство молодого русского этноса — чем восхищался Пушкин и о чём размышлял Чаадаев! Пушкинский Вещий Олег погибает той же смертью от избытка воли и своеволия, что и Васька Буслаев — только Васька наступил на череп Адама, а Вещий Олег на «благородные кости» своего коня. И тот и другой погибли согласно русской пословице «на миру и смерть красна».

А смерть сверхбогатыря Святогора? Он в ощущении своего могущества и в припадке гордыни лёг в гроб и приказал Илье Муромцу закрыть его крышкой, которая тут же приросла к гробу. А когда Илья стал рубить её мечом, при каждом ударе домовина опоясывалась стальной полосой.

Так русский ещё языческий народ до принятия христианства уже понимал, что гордыня — это смертный грех и что высшая воля сильнее любой человеческой силы.

*   *   *

Утром в больничной столовой рядом со мной за пластмассовый столик сел крепко сбитый, почти квадратный человек, плечи и грудь которого были покрыты седой, жёсткой, как будто бы кабаньей, шерстью. Схожесть с кабаном ему придавали маленькие глазки и могучие предплечья, на которых были изображены искусным татуировщиком то ли букеты цветов, то ли заросли неведомых мне растений, из которых высовывались полуптичьи, полузвериные, получеловечьи морды существ, подобных горгульям, украшающим Собор Парижской Богоматери. Короткая седая стрижка, чуть-чуть свалявшаяся на загривке, усугубляла родство этого человека со зверем.

Когда его кто-то из толпившихся в столовой бедолаг его окликнул, и мой человекообразный сосед повернулся вполоборота, я успел схватить глазами три слова на его предплечье и с удивлением понял, что эти слова немецкие и к тому же известные всему цивилизованному миру: «Jedem das Seine», что в переводе на русский означает «Каждому своё», и возникли они как заповедь для всех несчастных, попавших в годы Второй мировой войны в Дахау или Освенцим… Открыв от изумления рот, я попытался было спросить у вепря, знает ли он смысл этой надписи, но язык присох к нёбу. А мой вепрь опрокинул залпом кружку кефира в глотку, встал и коренастой раскачивающейся походкой на двух ногах пошёл к выходу. На нём были шорты, которые едва не лопались по швам от этой походки, а на мясистых икрах я вдруг увидел ещё какие-то слова, тоже изображённые чуть ли не готическими буквами. Я рванулся за ним и догнал его в коридоре:

— Скажите, пожалуйста, — заикаясь от волнения произнёс я. — А что у вас написано на ногах?

Он повернулся ко мне всем торсом, поскольку у него не было шеи, а голова сидела прямо на плечах, и бесстрастно по слогам произнёс:

— Арбайт демахтен фрахт!

— Работа освобождает! — обрадованно произнёс я.

— Вот именно! — холодно ответил он и ускорил шаг, явно показывая, что нам с ним больше говорить не о чем, и захлопнул дверь в свою палату прямо перед моим носом.

 

*   *   *

В «застойные» времена я в отличие от диссидентствовавших шестидесятников, рвавшихся на Запад, частенько «иммигрировал» в свою страну, в СССР. Подружился с геологами и несколько сезонов прожил в работе среди хребтов Тянь-Шаня и долин Гиссара, среди вечных льдов и альпийских лугов, среди громокипящих голубых рек, рычащих бурных селевых потоков, среди бедных, но полных достоинства и трогательных в своём гостеприимстве жителей высокогорных кишлаков, среди орущей, мускулистой, загорелой, не жалеющей себя ни в работе, ни в гульбе геологической, студенческой, шофёрской вольницы…

А иногда я месяцами пропадал в эвенкийской тайге, добираясь до крайних северов на «аннушках», на «вертушках», разглядывая в иллюминаторы дикие просторы: сопки, усеянные редколесной тайгой, распадки, чёрные реки, медленными змеями впадающие в Угрюм-реку — Нижнюю Тунгуску, на берегу которой стояло зимовье рядом с двумя берёзами и овальным калтусом, затянутым в октябре сверкающим льдом.

Меня встречал дед Роман Иванович Фарков, два кобеля, Рыжий и Музгар, мы обнимались, от деда терпко пахло ондатровыми шкурами, рыбой, солью… Он тащил меня в зимовьюшку, где на столе уже дымилась уха, поблёскивали в миске мороженые сижки да хариусы. И начинались наши бесконечные разговоры о жизни, об охоте, о детях и внуках.

Каждый день с утра мы бороздили тайгу по аргишам и путикам, задыхаясь мчались на лыжах к далёким лиственницам, куда наши кобели с лаем загоняли царственных соболей. А в иные дни красными, словно варёные раки, руками трясли на озёрах сетки, вытряхивали на лёд серебряных карасей и снова опускали снасти в лунки, заполненные тёмной тяжёлой водой.

А вечерами, долгими зимними вечерами при патриархальном свете керосиновой лампы в зимовье текли нескончаемые наши разговоры о крестьянской жизни в 1920-30 годы, о раскулачивании, о репрессиях, о войне, о плене, в котором побывал дед… Обо всей громадной нашей жизни мы толковали в стареньком зимовье с раскалённой печуркой, сваренной из железной бочки, под звонкие разрывы древесных стволов — от пятидесятиградусного мороза лопались на берегу калтуса берёзы.

…А в другие времена я уезжал на чёрную ледниковую реку Мегра, шумно впадающую в Белое море, подымался с местными ребятами на карбасе к её истокам, ловил сёмгу, жил в палатке либо под исполинскими шатровыми не промокающими во время дождей елями, слушал и запоминал бесконечные рассказы о том, как их предки добирались сюда по Мезени и Пинеге, как ставили в устьях рек поморские деревушки, рубили из листвяка церкви, как через их деревни бежали мужики, которыми были тогда наводнены архангельские пристани — их отправляли на Соловки. Но кто смел да удал — уходил из-под вохровских взглядов навстречь солнцу, на Восток, добредал до деревень Майда, Мегра, Ручьи, где поморы советовали скитальцам: идите по рекам на юг, в старушечьи скиты. Но и там энкавэдэшники находили их, а скиты рушили огнём, как во времена Аввакума.

Сидим на берегу Мегры, толкуем… А гуси, прорезая полосу северного сияния, летят с Канина носа. Их рыдающий крик стелется над болотами и озёрами. А самих птиц не видно в тёмном сентябрьском пространстве, пока извилистый клин не попадёт в струю дрожащего зеленовато-лилового сполоха. Чёрные трёхметровые обетные кресты, поставленные на краю обрыва, под которым шумит река, словно врезаны в тусклое северное небо…

 

*   *   *

6 апреля 2013 года юрист Барщевский в передаче Владимира Соловьёва весьма своеобразно заступился за думцев, которые держат деньги в офшорах: «При таких наездах на них в Думе не останется интеллигентов, — задумчиво произнёс Барщевский и добавил: — А на их место придут кухаркины дети».

Одна весьма интеллигентная вдова писателя, живущая в одном доме со мной, желая угодить мне, сказала при встрече о моём старшем внуке: «Хороший мальчик, сразу видно, что не слесарев сын».

Профессор и преподаватель МГИМО Юрий Пивоваров в телевизионном поединке «Суд времени», будучи членом команды телевизионщика Млечина, заявил: «Советский человек — это антропологическая катастрофа».

Я исхожу из того, что «кухаркины дети» — это выходцы из простонародья, и вот что думаю по поводу всего сказанного. Конечно, этот советский «антропологический недоносок» совершил непростительное преступление, позволив «антропологически совершенным» арийским особям одержать победу над «унтерменшами». Конечно, в этом виноваты дети сапожников Сталин и Жуков, дети крестьян Твардовский и Конёнков, дети рабочих Косыгин и Кожедуб. Не менее страстно, чем Барщевский и Пивоваров, их презирал знаменитый поэт советской эпохи, вышедший из среды «антропологически совершенных» профессиональных революционеров-аристократов, который даже сочинил стишок о советских «недочеловеках»:

 

Кухарку приставили как-то к рулю,

она ухватилась, паскуда.

И толпы забегали по кораблю,

надеясь на скорое чудо.

 

Кухарка, конечно, не знала о том,

что с ними в грядущем случится.

Она и читать-то умела с трудом,

ей некогда было учиться.

 

Кухарка схоронена возле Кремля,

в отставке кухаркины дети.

Кухаркины внуки снуют у руля,

и мы не случайно в ответе.

 

Конечно, отпрыск революционеров-

аристократов Булат Шалвович Окуджава, чей близкий родственник с той же фамилией приехал в Россию в апреле 1917 года в запломбированном вагоне, имел полное право смотреть свысока на эту простонародную чернь, вроде Шолохова, Есенина, Георгия Свиридова, Ивана Конева, Юрия Гагарина, Валерия Чкалова, Николая Рубцова…

Такой вот аристократический социальный расизм образовался в нашем обществе за последние четверть века! Люди забыли о том, что до революции почти половина населения России не умела читать и писать. Что ликбез, на занятиях которого моя крестьянская бабушка Дарья Захарьевна по слогам повторяла: «Мы не рабы — рабы не мы» — не выдумка большевистского агитпропа, а реальность. Что избы-читальни, лампочки Ильича, чёрные тарелки радио на свежих телеграфных столбах в деревнях России были не мифом вроде нынешнего Сколкова, а настоящим национальным проектом, после осуществления которого появилась надежда, что страна создаст из «кухаркиных детей» многомиллионные армии учителей, врачей, агрономов, строителей городов, лётчиков, геологов, железнодорожников, писателей, актёров…

Эти простые, но великие истины хорошо понимал один из талантливейших «кухаркиных детей» поэт Ярослав Смеляков, написавший после войны стихотворение о советской женщине двадцатых годов:

 

Сносились мужские ботинки,

армейское вышло белье,

но красное пламя косынки

Всегда освещало её.

Любила она, как отвагу,

как средство от всех неудач,

кусочек октябрьского флага —

осеннего вихря кумач.

 

В нём было бессмертное что-то:

останется угол платка,

как красный колпак санкюлота

 и чёрный венок моряка.

 

Когда в тишину кабинетов

её увлекали дела —

сама революция это

по каменным лестницам шла.

 

Такие на резких плакатах

печатались в наши года:

прямые черты делегаток,

молчащие лица труда.

 

Такое лицо было у моей матери и у её старших сестер — тёти Поли и тёти Дуси, то есть у трёх дочерей моей бабушки Дарьи Захарьевны, калужской крестьянки, которая, споря с моей матушкой, острой на язык и часто ругавшей советскую власть, говорила ей:

— Ты, Шурка, советскую власть не ругай, я вот неграмотная, а ты при этой власти два института кончила…

 

*   *   *

Посмотрел по телеящику фильм «Белый тигр», поставленный Кареном Шахназаровым, о поединке советского танкиста Петрова, почти сгоревшего в танке, но каким-то мистическим чудом выжившего, чтобы объявить охоту на таинственный немецкий танк «Белый тигр», которая может закончиться лишь окончательной гибелью одной из сторон.

«Белый тигр» неуловим. На него организуют облавы из целых танковых частей, но он появляется на поле боя всегда неожиданно и всегда с самой неуязвимой для себя стороны, расстреливает советские «тридцатьчетвёрки» и уходит, как невидимка, чтобы появиться там, где его не ждут.

В последней дуэли один на один Петров выследил-таки врага, выстрелил первым и подбил башню «Белого тигра». Казалось бы, конец, башня заклинена, но тут орудие «тридцатьчетвёрки» разрывается от последнего залпа и подбитый зверь войны уползает в туман. Фильм заканчивается клятвой нашего танкиста в том, что окончательная победа над мировым злом будет одержана после того, как будет сожжён этот бессмертный символ зла.

Однако в нескольких последних кадрах из тьмы выплывает фигура человека с чёлкой на лбу, в профиль похожего на Адольфа Гитлера, с печалью произносящего в пространство монолог о том, что он должен был выиграть эту войну: «Мы нашли мужество осуществить то, о чём мечтала Европа… Разве мы не осуществили мечту каждого европейского обывателя… Они всегда не любили евреев… Всю свою жизнь они боялись этой страны на востоке… этого кентавра… России. Разве мы придумали что-то новое?.. Мы просто внесли ясность в то, где все хотели ясности… Теперь же немецкий народ сделают виновником всего…».

Так почему же он проиграл эту схватку с «азиатско-русскими варварами», на которую получил благословение всей цивилизованной и объединённой его волей Европы? Вскоре после просмотра фильма я раскрыл книгу Василия Белова «Час шестый», врученную мне к моему семидесятилетию с дарственной надписью: «Дорогие Галя и Стасик! Я вроде бы дарил вам этот "кирпич". История его (такого издания) — почти детективная история. Если будете читать, это заметите. Ах, не зря говорится, что кого Господь решит наказать, того Он лишит памяти… Только читать надо внимательно. Может, у вас уже имеется эта книга? Пусть будет и эта в честь твоего, Стасик, юбилея! До свидания. Белов. 15 июля 2003 г.».

Я взял толстенный (950 страниц!) том в руки, и он вдруг раскрылся на титульной странице второй части, озаглавленной «Год великого перелома. Хроника начала 30-х годов». На обороте страницы в центре стояла колонка текста, прочитав который я понял, почему Белов просил читать внимательно и почему он написал уже для всех нас о том, что «кого Господь решит наказать, того Он лишает памяти»…

Это была цитата из Энгельса, чей профиль навсегда впечатался в мою память с детских лет, когда на первомайских послевоенных демонстрациях он был впаян на знаменах в один ряд с Марксом, Лениным и Сталиным. Немец, еврей, грузин и Ленин — «четверо евангелистов», написавших, по убеждению Белова, теорию революции и практику коллективизации. Текст Энгельса, выделенный Беловым в центр страницы, гласил:

«Всеобщая война, которая разразится, раздробит славянский союз и уничтожит эти мелкие тупоголовые национальности вплоть до их имени включительно. Да, ближайшая всемирная война сотрёт с лица земли не только реакционные классы и династии, но и целые реакционные народы, и это также будет прогрессом.

Мы знаем теперь, где сосредоточены враги революции: в России и в славянских землях Австрии… Мы знаем, что нам делать: истребительная война и безудержный террор. Фр. Энгельс».

Страшные слова и мысли, которые почти буквально и не раз повторил Адольф Гитлер на страницах зловещей книги «Майн кампф».

Борьба белой цивилизованной Европы со славянством, с азиатством, с восточным варварством, с «реакционными народами» и «мелкими тупоголовыми национальностями»… Вот какова была программа Европы и при Наполеоне, и при Меттернихе, и при Бисмарке, и при Энгельсе, и при Гитлере… Недаром Вадим Кожинов писал о том, что Восточная Европа, в сущности, является кладбищем многих славянских этносов, перемолотых немецко-тевтонской силой.

Так чем же взгляды марксиста Энгельса отличаются от взглядов национал-социалиста Адольфа Шикльгрубера или Йозефа Геббельса, называвших всех без исключения славян «варварами», «татарами», «азиатами»? Означает ли это, что германский менталитет сильнее мировоззренческих, идеологических, политических, партийных и даже религиозных разногласий? Неужели знаменитые слова Сталина о том, что «гитлеры приходят и уходят, а германский народ остаётся», мы поняли неправильно, решив, что сущность «Дранг нах Остен» заключается в гитлерах, а на самом деле она заключается и в энгельсах и, может быть, в самой генетике, страшно сказать, немецкого народа?

Как бы там ни было, но Белов создавал свою последнюю книгу о трагедии русского крестьянства, думая об этом. И перекличка его мыслей с монологом Гитлера из фильма «Белый тигр» не случайное совпадение…

То, что проницательный историк Иосиф Сталин догадывался об этой извечной европейско-германской мечте, изложено в воспоминаниях югославского политика Милована Джиласа, который встречался со Сталиным незадолго до окончания Второй мировой войны: «Он без подробных обоснований изложил суть своей панславистской политики:

— Если славяне будут объединены и солидарны, никто в будущем пальцем не шевельнёт. Пальцем не шевельнёт! — повторил он, резко рассекая воздух указательным пальцем.

Кто-то высказал мысль, что немцы не оправятся в течение последующих 50 лет, но Сталин придерживался другого мнения:

— Нет, оправятся они, и очень скоро. Это высокоразвитая промышленная страна с очень квалифицированным и многочисленным рабочим классом и технической интеллигенцией, лет через двенадцать-пятнадцать они снова будут на ногах. И поэтому нужно единство славян. И вообще, если славяне будут едины — никто пальцем не шевельнёт».

Пророческие слова, но нет пророка в своем Отечестве… И памятник Фридриху Энгельсу гордо высится напротив храма Христа Спасителя.

 

*   *   *

27 ноября 2002 года, в день, когда мне исполнилось 70 лет, я затемно проснулся, быстро оделся и открыл входную дверь. Но за спиной раздался голос жены:

— Ты куда?

— Я за газетами. Надо посмотреть, что они пишут о моём юбилее. Прочитаешь и наконец поймёшь, с кем живёшь всю жизнь, — пошутил я и побежал вниз по лестнице.

На улице сеял мелкий снег. Было холодно и сыро. Но дышалось легко. В рассветной полутьме возле газетного киоска толпилась очередь. Подойдя к окошку, я спросил газету «Завтра», в которой должна была выйти беседа со мной. В ярко освещённом кубе киоска, как рыбы в аквариуме, плавали две продавщицы. Одна из них деловито и холодно ответила мне:

— Этой националистической газетой мы не торгуем.

— Тогда дайте «Советскую Россию»!

Но ответ был неутешительный:

— Коммунистической прессы у нас нет!

Я схватился, как за соломинку, за «Комсомолку», вспомнив, что в ней должны быть опубликованы мои стихи.

— Было четыре экземпляра — все продали!

Спиной я почувствовал, что очередь людей, жаждущих схватить в киоске какое-нибудь чтиво и нырнуть в метро, начинает ненавидеть меня, и в отчаянии прокричал киоскершам:

— Ну дайте хоть «Литературку» или «Труд»! — В них, как мне помнилось, что-то должно было появиться о моём юбилее.

— Нет ни того, ни другого! — последовал ответ не на шутку разгневанной киоскерши.

Я взбеленился:

— А что же у вас есть?!

— Только «Московский комсомолец»!

— Ах, вы только жёлтой прессой торгуете? Да взорвать бы ваш киоск!

И это было роковой ошибкой с моей стороны, поскольку незадолго до того в Москве прогремел взрыв в одном из подземных переходов. Обе киоскерши — крепкие, розовощёкие, наглые — в ярости высунули свои мордочки в окошко:

— Отойди от киоска, старый козёл!

Униженный и оскорблённый, я повернулся спиной к этим ведьмам и побрёл домой без единой газетки. Ноги мои вдруг потеряли упругость и стали шаркать по мокрому асфальту.

— Ну, где твоя хвалёная пресса? — спросила меня жена.

Я развёл руками и рассказал ей про своё унижение.

— Не огорчайся! — утешила меня Галя. — Сейчас приедешь на работу, тебя сотрудники поздравят, цветы преподнесут, ты сразу и помолодеешь!

Позавтракав, я вновь пошёл к метро, спустился в его чрево, пройдя мимо мерзкого киоска, дошёл до турникета и стал искать в карманах «Карточку москвича», дающую право на бесплатный проезд, но быстро понял, что забыл её дома. Женщина в форме, стоявшая возле турникета, естественно, преградила мне дорогу.

— Дорогая! Пропусти, ради Бога! Карточку я забыл, а подниматься по лестнице за билетом неохота!

Но женщина в форме была сурова не менее, чем киоскерши:

— Не теряйте времени на разговоры, подымитесь и купите билет!

Я взмолился:

— У меня сегодня день рожденья, мне семьдесят лет исполнилось, вот, поглядите мой паспорт!

Я протянул блюстительнице порядка свою «краснокожую паспортину», но она оскорблённо отстранила мою дрожащую руку и холодным казённым голосом отчеканила:

— Не издевайтесь надо мною, молодой человек!

 

Вот так вот в течение получаса мне удалось побывать и «старым козлом», и «молодым человеком»… Весёлая вещь — юбилеи!