22.10.2018
От первого лица
Иван Переверзин, как сказала бы Марина Цветаева, поэт развития: он каждой новой строкой, каждым новым стихотворением предстаёт пер...
Подробнее
22 июня Басманный районный суд города Москвы закрыл находящееся в производстве Главного следственного управления Следственного комитета...
Подробнее
«Хождение за правами» Какие концы! Какие края в нашей бескрайности! С детства любимая то ледяная, то огненно-жарк...
Подробнее
Авторы
Наши партнеры

starodymov.ru

vfedorov.yakutia1.ru

Особый случай

 

 

 

 

 

 

События
В пятый раз вступили в борьбу за титул «Романтик года» поэты, прозаики и менестрели. Идеологом и организатором ...
Подробнее
В посольстве Республики Болгарии в Российской Федерации состоялась встреча творческой интеллигенции Болгарии и России с Президент...
Подробнее
Виктор Потанин, Владимир Костров и Константин Ковалев-Случевский стали лауреатами Патриаршей литературной премии 2018 года ...
Подробнее
Память

 

 

Календарь

Человек из книги Гиннесса. Повесть
опубликовано: 01-10-2017

17 октября исполняется 80 лет одному из самых читаемых на постсоветском пространстве прозаиков, председателю Союза писателей Белоруссии Николаю Чергинцу — человеку, которого за многогранность творческих заслуг включили в Книгу рекордов Гиннеса.

Судите сами: Николай Чергинец не только литератор, но и учёный, кандидат юридических наук, авторитетнейший сотрудник системы внутренних дел — генерал-лейтенант внутренней службы, известный политик, долгие годы возглавлявший Постоянную комиссию по международным делам Совета республики белорусского парламента, а в юности — ещё и достаточно известный футболист, игрок нескольких команд мастеров, выпускник Высшей школы тренеров… Перечень можно продолжать и продолжать. Одно только афганское прошлое писателя заслуживает отдельного повествования…

Присоединяясь к многочисленным поздравлениям Николаю Ивановичу со славным юбилеем, мы желаем ему здоровья, творческого горения и новых замечательных произведений. А также публикуем несколько отрывков из документально-художественной повести Анатолия Аврутина «Человек из Книги Гиннеса», в которых рассказывается о детских годах писателя, совпавших с периодом военного лихолетья.

 

 

 

 

Анатолий АВРУТИН

Человек из Книги Гиннеса

 

повесть о Николае Чергинце

 

Колька

Тощая, с выпирающими рёбрами кляча, постоянно понукаемая возницей, медленно тащила под гору сани, всякий раз удивлённо озираясь на щелчки кнута. Изредка она ещё ускоряла бег, но как только начинался небольшой подъём, кобыла, скользя стоптанными копытами по разбитой наледи, переходила на шаг. Иногда и вовсе останавливалась, не обращая ни малейшего внимания на увещевания напрасно дёргавшей за вожжи женщины, и тогда возница, горько вздохнув, слезала с саней, рылась в кармане драного тулупчика и совала в зубы лошадке чёрный сухарь с кое-где прилипшими крошками махорки. И тулупчиком, и сухарями на дорогу одарила её многочисленная мужняя родня в деревне Славгород, что на Сумщине, куда Елена Петровна с четырьмя детьми, оставив крохотульку младшенькую на попечении мужа и старших дочерей, приехала погостить перед самой войной. Думали, на пару недель, а задержались до первого снега…

— Слышь, Ленка, уезжать вам отсюда надо, — однажды за ужином, виновато опуская глаза, произнёс деверь. — Вишь, как полицаи лютуют. Ты хоть и нездешняя, и многодетная, но ведь на это не посмотрят, когда узнают, что сестра твоего Ивана замужем за бывшим председателем колхоза, который теперь партизанами командует. Не дай бог, с вами что случится, век себе не прощу.

— Как они разберутся, где кто, когда у вас почти вся деревня — Чергинцы? —попробовала отшутиться Елена Петровна, вздрогнув от мысли, что им одним придётся добираться в такую даль. На Украину-то поездом ехали…

— Дознаются, — окончательно помрачнев лицом, сплюнул, гася самокрутку, деверь. Пальцы у него были жёлтыми от курева, и самокрутку он, экономя драгоценную махорку, завёрнутую в не менее драгоценную бумагу, докуривал до самого конца, гася окурок плевком только тогда, когда начинали нестерпимо припекать даже привычные к жару пальцы. — Дознаются. Есть кому выслужиться… И не посмотрят, что Валерке два, а Кольке четыре… Нет, Ленка, ехать вам надо… Лошадь дадим, кое-что на дорогу тоже… — Он не договорил, зайдясь в продолжительном приступе типичного для махорочников кашля, махнул рукой, зачерпнул погнутой алюминиевой кружкой воды из кадушки и выскочил в сени, откуда ещё долго раздавался его надрывный кашель.

В дорогу их провожал почти весь Славгород: обнимали, плакали, дарили кто что мог. Слов было мало — каждый понимал, на что идёт эта женщина. До Минска вон сколько. И весь путь через бездорожье, мороз, метелицу… И, главное, через немецкие кордоны…

*   *   *

Четырёхлетний Колька, заботливо накрытый двумя тулупами, уютно умостившись на тёплом плече двенадцатилетней Марии, сладко посапывал, пока мать в очередной раз уговаривала кобылу стронуться с места. Ему снилась их минская комната на улице Танковой, казавшаяся четырёхлетнему пацану огромной, грезились любимая деревянная машинка, кухня с множеством вкусных запахов и всегда тёплой, совсем как сейчас сестринское плечо, русской печью. На поду стоял чугунок с оставшимися от обеда щами. Кольке приснилось, что он тянется к чугунку, пытаясь достать его с высокой плиты, подтягивает к себе большим закопчённым черпаком. Одно неосторожное движение, и чугунок падает, а вкусное варево медленно растекается по полу, затекая в широкие щели между половиц.

— Мама, мама! — неистово заорал пацан, подхватываясь и сбрасывая с себя тулуп. — Мама, я щи пролил.

— Тише, тише, Коленька, спи, — Елена Петровна ласково прижала сына к груди, уложила обратно. — Там впереди, за поворотом, деревня, может, кто нас и покормит… А тебе щей дадут… — Она печально улыбнулась и тронула под уздцы конягу, которая на сей раз без лишних понуканий двинулась с места.

*   *   *

Младших, Кольку и Валеру, мать в тот вечер уже загнала спать на печь, сестрёнка тихо посапывала в люльке, когда в дверь условным шифром тихо постучали. Колька сразу запомнил этот стук: вначале три удара подряд, после короткой паузы ещё два, потом ещё столько же. Мать подхватилась, набросила на шею платок, сняла крючок с входной двери. Гости вначале о чём-то жарко шептали матери в сенях, потом, всё ещё тяжело дыша, вошли в комнату. Один из приехавших держал на руках девочку двух-трёх лет, его спутница продолжала объяснять Елене Петровне: «Алексея это дочка. Видишь, коростой вся заросла. Погибнет она в болотах, отряд-то в блокаде. Спрятать надо…».

Колька, свесившись с лежанки, слушал и сбивчивые уговоры гостей, и голос матери, которая, уже начав переодевать ребёнка, всё повторяла, что если сосед дознается и наведёт немцев, то не пощадят никого, а у неё вон сколько ребятни в доме. Она не зря всякий раз вздрагивала, когда во время обыска или облавы фрицы приближались к сундуку, особенно когда в подполе прятались посторонние, а уж когда Зинка или Женя чистые бланки аусвайсов партизанам несли, вообще места себе не находила. Разговаривая, Елена Петровна успела не только переодеть девочку, но и собрать на стол незамысловатый ужин. За ужином она и рассказала гостям о том, что зачастили к Чергинцам с обысками: «Стучит сосед… А может, и ещё кто-нибудь...».

Гости помрачнели: «Тогда у вас оставлять ребёнка нельзя, риск очень большой. На рассвете уедем».

Уход гостей Коля проспал. Клялся, клялся сам себе вечером, что обязательно всё увидит собственными глазами, да вот провалился в не по-детски тяжёлый сон. Они с Вовкой Цымбалом, живым и здоровым Вовкой, гордо шли по улице, у каждого по два парабеллума за поясом, к ним подскочил тот самый немец, что застрелил Вовку, умолял дать ему конфетку «бом­бом», а они в ответ палили в него с двух рук каждый, только вместо пуль из стволов вылетали конфеты и, расплющившись о лоб фашиста, стекали по его лицу чёрной кровью.

Проснулся Колька от торопливого стука в окно и голоса соседки: «Ленка, гости…».

Через несколько минут в дом ввалилась целая орава фашистов. Ни слова не говоря, стали шарить по всем углам, грубо отодвигая мебель и перетряхивая одеяла.

Командовавший обыском обер-лейтенант схватил Елену Петровну, державшую на руках младшенькую, за воротник:

— Где партизаны? Где маленький медхен, где? Отвечайт!

— Пан офицер, какие партизаны, я их сама ужас как боюсь, — запричитала женщина.

Немец сверлил её лицо каким-то пронзительным, полубезумным взглядом.

В это время с табурета поднялся ещё один офицер, участия в обыске не принимавший. Он поманил к себе Кольку и заговорил на чистейшем русском:

— Конфетку хочешь?

Конфетку Колька хотел всегда, даже ночью.

— Хочу…

— Молодец… А ты девочку вчера не обижал?

— Не обижал, она же маленькая.

— Тоже молодец. А где теперь дядя и тётя, которые девочку приносили?

Мальчик поднял глаза, обдумывая, как бы заполучить от этого ласкового дядьки не одну, а несколько конфет, но увидел глаза матери. Её взгляд выражал всё: и любовь, и ужас, и отчаяние, и надежду.

— Так они домой потом пошли. Вон там их крыльцо.

Коля вспомнил. Недалеко действительно жила такая семья, где была маленькая девочка, а проверить, приходили ли эти люди к ним накануне вечером, немцы не могли — соседи тогда же уехали в деревню.

— Так это соседи к вам вчера приходили? — разочарованно протянул «добрый дядечка».

— Ну да, соседи…

Обер-­лейтенант, презрительно наблюдавший за попытками своего офицера разговорить мальчика, снова схватил Елену Петровну за воротник:

— Партизанен! Киндер! Отвечайт!

Женщина молчала, только ещё сильнее прижала к себе крохотную дочь, будто кормила её грудью.

— Киндер!

Немец выхватил из кобуры парабеллум, испытующе посмотрел на женщину. Жонглируя, подбросил пистолет вверх, поймал его за ствол, коротким движением ударил ребёнка рукояткой по виску. Тельце девочки моментально обмякло, из ранки заструилась чёрная кровь, потёкшая по материнской груди.

— А-а­а­а­а! — диким, нечеловеческим голосом закричала женщина. У неё подкосились ноги, и она, едва успев положить холодеющее тельце на кровать, рухнула на пол.

Обер­-лейтенант махнул рукой. Громыхая обувью, фашисты потянулись к выходу. Возле дверей «добрый» немец оглянулся, пронзил взглядом Кольку, швырнул ему карамельку.

Колька интуитивно поймал конфету, но когда немцы ушли, долго и с остервенением топтал её ногами, давясь слезами и повторяя: «Гады! Гады! Подавитесь!»

 

*   *   *

Весна сорок третьего выдалась затяжной и холодной. Стылый ветер трепал деревья с едва проклюнувшимися почками, которые всё никак не могли выплеснуть наружу зелёный взрыв листьев.

В то утро Коля, как обычно, собирался отправиться на базар за добычей, Зина, держась за покалеченный бок, еле передвигалась по комнате, Васька и Валерик, не любившие вставать рано, тихо посапывали.

В окно мальчик увидел переходивших от крыльца к крыльцу и что-то громко кричавших жителям полицаев. Обернулся, чтобы предупредить об опасности, но Зина, тоже увидевшая врагов, уже помогала новоявленной «сестрице» залезть в плиту. Минут через пять свора добралась и до их дома.

— Всем выходить и строиться! Да поживее! — для убедительности полицай лязгнул затвором.

Толпу согнали большую: женщины, старики, дети. Их оцепили неподалёку от комаровской площади и велели смотреть. В центре образовавшейся площадки зловеще высились несколько свежевкопанных виселиц с верёвочными петлями на поперечинах.

С подъехавшего грузовика немцы столкнули каких-то людей. Человек двенадцать-пятнадцать. Почти никто из них не мог идти самостоятельно, а здоровых мужчин Колька среди узников не заметил. Всё больше старики да женщины, было и несколько детей. На шее у каждого болталась табличка с грубо намалёванной надписью «Я — партизан» или «Я помогал партизанам». Особенно Кольку поразила девчушка лет трёх с такой же табличкой, болтавшейся у неё на уровне колен. Явно не сознавая происходящего, она с любопытством осматривалась вокруг. На какой-то миг их взгляды встретились, и Кольке показалось, что девочка хочет сделать шажок в его сторону. Но грубый толчок полицая заставил малышку следовать дальше.

Рядом с девочкой шла её мать, измождённая молодая женщина лет двадцати пяти. Невидящими полубезумными глазами она озирала толпу. Люди, боясь этого взгляда, невольно съёживались, опускали головы.

Улучив момент, женщина рванулась вперёд, рухнула на колени перед офицером:

— Умоляю. Повесьте девочку раньше меня, чтобы она не видела моей смерти… Умоляю…

Немец, не дослушав, брезгливо отвернулся. Всем обречённым, в том числе и девочке, петли на шеи набросили одновременно. Переводчик громко пролаял какой-то приказ немецкого командования, после чего из-под ног приговорённых вышибли скамейки.

Толпа охнула, зашевелилась, забурлила… Многие, в том числе и Колька, хотели бежать, но их прикладами загоняли обратно:

— Цурюк! Цурюк! Смотреть!

Колька, которому мама всё это время пыталась прикрыть ладонью глаза, едва дождался, пока оцепление сняли. Не выбирая дороги, шлёпая по мокрой глине босыми ногами, он помчался домой, забился в угол. Его трясло.

Немного придя в себя, он с трудом поднялся и на ватных ногах подошёл к окну. Ему опять стало дурно — край площади, где только что совершалась казнь, всё же попадал в поле зрения. На столбе от ветра покачивалось чьё-то мёртвое тело.

 

*   *   *

В сентябре сорок четвёртого Коля пошёл учиться. Мать по этому поводу сшила холщовую сумку для тетрадей и учебников, а в отремонтированной пленными немцами средней школе № 13, куда его записали, бесплатно выдали чернильницу. До Логойского тракта, где стояло двухэтажное здание школы, Колька, сокращая расстояние, бежал дворами, так что к началу уроков его босые ноги выглядели ещё относительно чистыми. Но это не спасало.

— Ты почему босиком в школу явился? — с порога орала завуч. — Марш обуваться!

Завуча, как и многих учителей, Колька ненавидел. Неужели им непонятно, что у таких, как он, детей войны и Комаровского рынка просто не во что обуться? Да, ребята из более зажиточных семей, особенно тех, где есть отцы, ходили одетыми немного поопрятней. Но ему-­то разве приятно бегать в школу босиком по декабрьской наледи?

Предметы преподавателей, которые разговорами об одежде задевали Колькино самолюбие, он не учил принципиально, на ряды двоек, гуськом выстраивавшихся в классном журнале, даже внимания не обращал.

Одна Татьяна Тимофеевна, преподававшая русский язык, понимала его душевное состояние.

— Эх, Чергинец, Чергинец, — листая Колькину тетрадку, говорила она, стараясь, чтобы разговор слышали как можно меньше одноклассников, — правила-­то учить надо. Вон какие у тебя интересные мысли! С такими, может, когда-нибудь писателем станешь… Только как же ты свои книги напишешь, если столько ошибок делаешь?

Но у Татьяны Тимофеевны уроки в их классе бывали не каждый день. Остальные же учителя, едва завидев его пропитанные комаровской грязью ступни, моментально делали возмущённые лица. Колька, нарочито выставив босые ноги в проход между партами, даже ждал, когда его выставят из класса. Тогда он шёл «шлеить», как выражалась комаровская ребятня, а попросту говоря, прогуливать. Выскакивал из школы и опрометью нёсся на трамвайную остановку.

Днём в вагонах было куда меньше людей, чем вечером, так что вполне можно было стать на карачки и ползать по затоптанному рубчатому полу, не опасаясь, что тебе отдавят руки и ноги. Колька, как и многие другие комаровские пацаны, «шлеил» именно в трамваях, где пассажиры, оплачивая проезд, частенько роняли мелочь. На грязном полу монетки легко терялись, становясь добычей таких, как Колька. За день, ползая и внимательно ощупывая пальцами каждый паз, Колька зарабатывал на полбуханки свежего горячего хлеба, а иногда и на целую, которую с гордостью приносил домой.

— Кормилец ты наш! — ласково трепала его за вихор мама, пряча неожиданно навернувшиеся слёзы.

Кольку же распирало от гордости, и назавтра в трамвае он «шлеил» ещё усерднее.

Одной из причин, по которой Колька всё же появлялся в школе каждый день, пусть и ненадолго, была перспектива получить свежую булочку. Невесть какое подкрепление с недавних пор стали выдавать ребятишкам из многодетных семей. Булочку он, подальше от соблазна, прятал в сумку: помнил, что у него есть ещё и младший брат. Валерик встречал его всегда голодными глазами, но сам булки не просил — знал: начнёшь клянчить, не получишь ничего, Колька любил одаривать, а не подавать.

В тот день «шлеилось» Кольке не очень. Ватага ребят в скрипящем и подрагивавшем на стыках трамвайном вагоне собралась изрядная, за каждой упавшей монеткой одновременно бросалось несколько человек. До вечера не удалось насобирать даже на полбуханки хлеба. Несколько доставшихся монет он запрятал поглубже, поклявшись себе завтра добавить к ним столько, чтобы хватило минимум на две буханки. Булочка, даже спрятанная в сумку, щекотала голодные ноздри неповторимым ароматом, заставляла сглатывать слюну, манила воображение.

«Интересно, как она выглядит в темноте? — подумал Колька. Рука сама потянулась к заветному свертку. — Ух ты, как светится на фоне неба! Прямо звезда! — Колька легонько ногтем указательного пальца дотронулся до аппетитной корочки, поскрёб её, сунул палец в рот. Аромат печёного заставил встрепенуться. — Если отщипнуть кусочек, будет совсем незаметно, — подумал он, а пальцы уже несли к губам несколько крошек волшебной мякоти. — Ещё один, малюсенький­-змалюсенький, Валерка не обидится… И вот этот, где краешек корочки заломился и встал торчком…».

Колька спохватился, когда тряпица была пуста. Горячий стыд волной подкатил к горлу. Он долго бродил неподалёку от дома, чтобы воротиться, когда брат уже будет спать. А уж завтра он ему булочку принесет обязательно.

Но назавтра вышло ещё обиднее. Получив заветное лакомство, Колька, как всегда, спрятал булочку в сумку, только на этот раз — глубже, под учебники, чтобы не дразнила воображение. Решив ещё больше сократить обратный путь, свернул в проулок, ведущий к рынку, а там и до дома недалеко. В этот час на базаре уже не было продавцов и покупателей, только ватага знакомых ребят поблёскивала огоньками самокруток из подобранных окурков.

— Привет, Колька, на вот, курни, — предложил угловатый Лёшка, протягивая обслюнявленный окурок.

— Не­еет, — отмахнулся Колька, — не балуюсь.

— Ну и дурак, — не отставал угловатый, — когда накуришься, жрать неохота. — Он ещё раз протянул окурок.

Колька на мгновение задумался. Перспектива избавиться от чувства голода показалась ему соблазнительной.

— Ты что, разве от курева аппетит пропадает?

— Да ты попробуй!

Он неуверенным движением взял окурок, затянулся.

— Молодец, — подбодрил Лёшка, — в первый раз, а не закашлялся.

Польщённый похвалой, Колька затянулся поглубже, потом ещё и ещё. Перед глазами всё поплыло, закружилось, он едва успел шагнуть в сторону и сполз на траву.

Очнулся Колька, когда вокруг уже стемнело. В висках ломило, ноги казались ватными. Проулок был пуст, ни души. Рядышком на траве валялась сумка, книжки оказались на месте. Не хватало только булочки.

Колька дрожавшими руками запихнул учебники обратно. Погасшая самокрутка валялась рядом. Он с ненавистью втоптал её в грязь: «Никогда в жизни… Никогда… Ни единой затяжки…».

 

*   *   *

Туманным мартовским днём сорок пятого года, когда Елена Петровна только-только собиралась снять ухватом с плиты тяжеленный чугун с кипятком, дверь в дом отворилась. Вначале Колька увидел лишь клубы похожего на пар холодного воздуха, ворвавшегося в дверной проём. Потом из этого пара вынырнули два костыля, следом — шинель и только потом — одноногий мужик в солдатской ушанке.

Мать охнула, уронила ухват, бросилась к мужику:

— Ваня!

Из своей комнаты выскочила соседка, оттолкнула Елену Петровну:

— Своему на шею вешайся! А это мой, родненький, воротился…

— Обозналась, соседка, — понимающе протянул мужик, — видать, ждёшь очень. — Он расцеловал жену и грузно, опираясь на костыли, пошёл за ней в комнату.

Елена Петровна ткнулась лицом в печь, сползла на пол. Впервые за всю войну её била истерика.

Месяца через два, когда уже отгремел салют Победы, та же картина повторилась почти точь-в-точь.

— Мама, — только и успел позвать Колька, когда из дверного проёма в дом шагнули костыли. Только на сей раз вошедший был не в шинели, а со скаткой через плечо. Одной ноги не было видно вовсе, на вторую, перебитую в бою, он ступал, лишь повиснув всем весом на костылях.

— Батя, батя пришёл, — отталкивая друг друга и спеша прижаться к отцовской скатке, наперебой загалдели дети.

Отец расцеловал каждого:

— Погодите чуток, дайте я мать обниму. А маленькую нашу почему не видать?

 

— Не уберегла я её, Ваня, не уберегла, — запричитала мать.

 

Иван Платонович тяжело опустился на колченогий табурет, машинально отодвинул лежавшую на столе ложку и долго молчал, уставившись в одну точку...